search
top
Вы находитесь:Проза

История Вовочкиного дедушки

Нет, он, конечно, не был несчастным по общепринятым меркам. Он жил в крепком деревенском доме со своими родителями, не голодал, бегал с другими ребятишками «гонять русалок» — именно так называли в их деревне купание в быстрой речушке выше брода, причем верили все, что если русалок не гонять, то скоро вброд никто переправляться не сможет — русалки утащат. И все же, он не был счастливым. Так и хочется добавить «вопреки расхожему мнению». Но именно этого «вопреки» и не было. Как не было и несчастья, которое мобилизует, заставляет что-то делать. Назло-ли, вопреки-ли, вперед-ли — как угодно, но делать. Нет. Ему было никак. Его жизнь не только в физическом, но и в эмоциональном плане зависела от окружающего мира. Маменька весела — ему хорошо. Отец не в духе — у него грусть. Дождь — меланхолия, солнце — радость, проснулся утром — и славненько, настала ночь —  страшненько.

Его что-то стало беспокоить и тревожить, когда он вошел в сознательный возраст и стал годен к помощи по хозяйству. Он никак не мог понять, что ему делать или чем заняться, если взрослые ушли, а его не приставили к какому-то делу. Нет, он не был глупым, но все пропускал через призму своей зависимости: «а вдруг маменька заругает?», «а если батюшка расстроится?», «а что подумают соседи?». Из-за этого решиться на самостоятельное дело он был решительно неспособен. Праздником для него были дни, когда его столетняя бабка чувствовала себя хорошо, слезала с печки и не по-старушечьи низким голосом наказывала: «Ну-ка, возьмите мальчонку к работе». И тогда сразу для него находилось дело, и он чувствовал прилив счастья.

Бабка до немцев не дожила, ее схоронили аккурат за год до того, как солдаты в черных шинелях ленно расквартировывались в деревне. И опять в его душе блуждали вопросы, ответы на которые могли бы дать ему почву для какой-то деятельности. Но увы — зависимость собственной оценки от мнения других делала его беспомощным перед рациональность немецкого мышления. Офицер быстро приметил паренька, который был достаточно замкнутым и незаметным для окружающих. Причем, он не прятался специально, его просто не замечали. И когда после просьбы почистить сапоги офицер получил не только зеркально-надраенные голенища, но и починенный каблук, то быстро понял, что нужно делать. С тех пор жизнь нашего героя наполнилась нотками счастья, как наполняется весенний воздух нотками сирени. Он всегда получал четкие указания что и когда нужно сделать, всегда получал четкую оценку своих действий — хорошо или плохо. Да, он знал, что когда «плохо» то нужно расстраиваться, чувствовать грусть, корить себя. Но это все имело смысл, так как было кому-то нужно. Иногда набегали тучки на его солнечное счастье в виде упреков и презрения бывших друзей: «Немецкий прихвостень, как пес, делаешь все, чего не попросят». «Но вы меня ни о чем не просили, почему же теперь упрекаете? Я же не виноват, что вам был не нужен, а им нужен?», — буквально вопила каждая клеточка его души. Но ответить он не решался — вдруг, что не так скажет. Его лицо делалось испуганным и настолько по-детски наивным, что на него махали рукой и не трогали.

Когда русские вышибали фрицев, то офицер привязался к нему, как привязываются к щенку, и не смог оставить в деревне. Так и пошел он в сторону чужого Фатерланда, пока дивизию окончательно не накрыли. Очнулся он в медицинском поезде, который ехал куда-то в глубь Союза, и большая женщина, гладившая его по грязным русым волосам, все причитала: «Надо же, как мальчонку измучили, изверги, хорошо, что сумел переодеться и уползти к нашим». Через 15 лет он женился на какой-то из многочисленных знакомых этой грозной снаружи, но не растратившей материнскую ласку, женщины, закончил институт…
— Вовочка, правда, что твой дедушка был на войне?
— Правда! Меня назвали в его честь!
— А правда что он в свои 10 лет сражался и носил снаряды бойцам?
— Да, правда! И бойцы ему говорили: «Гуд, Вольдемар, гуд!».

Опубликовано впервые в моем livejournal

Унылогрязносеро

Уныло, грязно, серо. Выезжаю со двора, включаю фары, а они не светят практически — грязью заляпаны. Серо, уныло, грязно. Пытаюсь повернуть налево со двора, в левом ряду уступают, доехал до середины, справа «Би-биии». Ну что ты дудишь, серость махровая, перед тобой еще пешеходный переход и лежачий полицейский, а я двигаюсь, ты и полпути до меня доехать не успеешь, как я выеду. Но все равно «Би-бииии». Серо, уныло, грязно. Вот светофор, вот два ряда, один налево, другой направо. Около светофора можно устраивать тотализатор: угадай из какого ряда в каком направлении поедет машина. И каждому надо, и каждый стремится отвоевать клочок места под серым низким с надутыми щеками облаков неба. Броуновское движение под микроскопом не так уныло — там борьба ради жизни, а здесь ради удовлетворения чувства превосходства. Грязно, серо, уныло. Пытаюсь припарковаться у работы — тут как тут работник жезла и свистка: «Тут ставить нельзя, сейчас изволит барин высокое начальство пожаловать и тут припарковаться». Уже не уныло, уже противно.

Не хочу, не хочу так жить! Фары протереть, злюке-дудуке улыбнуться, на светофоре встать в свой ряд и пропустить всех нагло страждущих занять передо мной место, припарковаться подальше и насладиться пешей прогулкой по не самому загазованному проспекту. Почему мы всегда ждем хорошего из вне? Чтобы фары мылись сами, чтобы нас все пропускали, чтобы пришел дядя-милиционер и запретил бы всем поворачивать из чужого ряда? Ведь стоит только захотеть и мы сами можем сделать свою жизнь хорошей. Захотеть и сделать. Но, видимо, насколько же, насколько проще найти оправдание дурному, настолько же сложнее найти сил на свершение чего-то хорошего. Вот и получается все вокруг уныло, грязно, серо. А жаль.

Слякоть

Слякоть, всюду слякоть. И под ногами, и над головой, и впереди, и по бокам — всюду, куда достает глаз — слякоть. Шлеп, кап, блямс, плюх — в эту слякоть постоянно что-то падает, плюхается, бумкает, по ней постоянно кто шлепает, пилит, чешет, меся и без того кашеобразную слякоть. Проглотившим солнце крокодилом поглотила слякоть наш город.

Центр. Экономический центр державы, столица страны, центральная часть города, паутина переулочков и улочек. Начинаю свое центростремительное движение к офису и чувствую себя пауком, ползущим к центру, паутина увешена засохшими припасами, припаркованными на обочинах, хочется съесть парочку, да можно травануться на несколько зарешеченных лет.

Офис. Красивые двери, чистые полы, отполированная стойка. Шлеп-шлеп — и к лифту от двери протянулась дорожка мокрых, расплывающихся следов. Вот и офис приобщился к окружающей слякоти. Всегда так, где человек, там и слякоть. Это свойство рода человеческого — приводить порядок к беспорядку под эгидой приведения беспорядка к порядку. И получается из белого радостного снега такая серая унылая слякоть. Даже жизнь свою некоторые умудряются прожить в слякоти: они вечно вляпываются во что-то (в слякоть, конечно), тонут под грузом забот в чем-то (в слякоти, конечно), пытаются откуда-то вырваться (ну, конечно же, из слякоти). Но, как слякоть не может стать обратно снегом, так и человек не может прервать порочный круг своих жизненных страстей. Плохо всем, только у одних щи жидки, а у других бриллианты мелки. А в остальном им одинаково. Слякотно.

Нет, не хочу быть таким! Вон, солнышко раздвинуло себе тучки и бросает на землю смешные косые лучики. И нипочем ему эта слякоть, пусть себе живет, у солнышка достаточно других забот, нежели обращать на нее внимание. А вот слякоть закопошилась, заворчала, забурчала, да и высохла вся. Вот тебе и вся недолгая. А я смотрел в окошко на струйки пара, делавшие солнечный свет матовым, смотрел и тоже не думал о слякоти. И вечером, чапая по чахлым асфальтовым островкам средь мутной жижи благих намерений сеятелей слякоти в оранжевых жилетах, я тоже не думал о слякоти. И в метро, слушая вместе со всем вагоном повествование в ролях и лицах придурковатого существа о своей жизни, я тоже не думал о слякоти. А думал я о солнце, о том, что, наверное, в каждом из нас живет свое маленькое солнышко и стоит лишь раздвинуть тучки под ним и перестать обращать внимание на слякоть вокруг нас. И пускай она копошиться где-то под нами, без нас.

Дорожная зарисовка

Вот спустились сумерки и воздух стал темным, мягким. Сразу же лес по краям дороги объединился в монолитную твердь, склеенный этим воздухом. Обочина вдруг начала жить собственной жизнью — в свете фар ее рельеф становится похожим на объемную физическую карту мира. И проплывают мимо нас горы, равнины, низины, тектонические разломы, реки, а иногда, и целые океаны. Остатки покрышек становятся средневековыми замками, местами живописно разваленными, но, зачастую, готовыми к отпору орд мусора, разбросанного вдоль дороги. Проносящиеся мимо машины срывают с места эти осколки цивилизации и бросают на осаду крепостей подобно необъяснимому внутреннему голосу, который заставляет человека бросать нажитое добро и пускаться в странствия. Наверно, от этого в его движении столько же щемящей душу тоски, сколько и в неторопливом взгляде в даль, за горизонт. А еще, мне очень нравится остановиться на обочине и выйти из машины. Медленно оседает за ней пыльный след, поблескивая в фарах несущихся мимо железных монстров; урчащий мотор с осознанием хорошо выполненной работы вежливо интересуется, мол, не пора ли дальше; лампочка в салоне отбрасывает через окно причудливые тени. Но взгляд на этом долго не задерживается, он устремляется вверх, в небо. Иссиня-черной громадиной нависает оно над нами, куда ни кинь взгляд — всюду оно. И особенно это заметно именно на дороге — впереди дорога, дорога, дорога, вверху небо, небо, небо. Вновь сажусь я в созвездие автомобиля, и отправляюсь в полет к неизведанным мирам эдакой кометой, пытаясь домчаться до горизонта, где асфальтовая дорога плавно переходит в небесную. Наверное, звездочки, когда падают, тоже стремятся к этой недосягаемой черте.

Была странная пора — декабрь, этот старый, почтенный старец, принимающий управление миром у ветреного ноября, завершившего собой агонию пестрой осени, был совсем бесснежным. Нет, он, конечно, кидал пробные заряды снега, но не более. Такое ощущение, что загуляли они со старушкой осенью, забыли вдвоем о времени и сидят себе на завалинке, любуясь друг другом. Вот ведь, все как у людей — седина в голову, бес в ребро!

Погода стояла тихая-тихая. Черные ветви деревьев по краям дороги беспомощно таращились в небо, ожидая ласкового снежка. Редкие лужицы стягивались на ночь ледяной корочкой, но днем опять отражали серую кашу над нашими головами. Мы въехали на самый обычный пригорочек, на подобные которому въезжали уже не раз и не два. Луч от фар метнулся по однообразным тусклым деревьям и вдруг высветил настоящий сказочный лес! Широким клином к дороге сходились дерева, увешанные чистейшим серебром. Мириады огоньков тут же вспыхнули на них, отзываясь на свет наших фар, заиграли, запрыгали с ветки на ветку, приглашая порезвиться с ними в догонялки. Ах, какой это был контраст! Будто бы баба Яга заколдовала одну половину леса, а дед Мороз другую. Невольно сбросив скорость, я крутил головой во все стороны и везде серебряные брызги приветствовали меня. И я кричал в ответ: «Привет, сказка», а внимательные глазки лешего с хитрым прищуром смотрели на меня откуда-то изнутри и все подмечали. Вот потом будет кикиморам сказки рассказывать длинными зимними вечерами, что ездят на самоходных повозках всякие чудяки и думают, что они вымысел.

Вечер на даче

Пейзаж был насквозь урбанистическим. Неровная земля под ногами была засыпана камнями, шлаком и остатками бетонных блоков. Обрамляли площадку бетонный фундамент чего-то недостроенного, пара сарайчиков, да кирпичный двухэтажный дом. Один из сарайчиков гудел монотонным низким гулом, но не приятным оперным баритоном, а, скорее, голосом фанатичного партработника на каком-нибудь нцатом съезде, вещающего по бесконечной бумажке на бесконечную тему из бесконечной серии «Как нам до.. и пере…». И как аудитория оставалась равнодушной к докладчику, так и на сарай никто не обращал внимания. Дом повернулся к нему боком, пялясь в пространство зарешеченными глазами первого этажа, и очень ему хотелось фыркнуть, но дверь оставалась закрытой. Видимо, этот дом был очень хорошо воспитан.

Мы сидели прямо посередине двора. Ветер гнал осенний воздух с настойчивостью локомотива. И были в его звуке такие же щемяще-далекие и, в тоже время, дружеско-близкие нотки, как и в перестуке колес плацкартного вагона. Осенний ветер пытался убежать в другую жизнь, где ждет его подружка весна, где он тягается силами с деревьями, пытаясь сорвать набухающие листочки, где он играет в догонялки с солнечными зайчиками в лужах. Он бежал и бежал, обволакивая нас и забирая с собой тепло наших тел. Я чувствовал себя его другом, ведь мне было не жалко для него этого тепла. Как любой друг ничего не может напрямую изменить в моей жизни, так и я ничего не мог в нем изменить. Но чувствовал, что капелька моего тепла важна для него так же, как для меня важно дружеское сочувствие, сопереживание.

В мангале горел костерок, тоже давний приятель ветра. Сгрудившись вокруг него, мы ощущали себя нью-йоркскими бомжами: закутанные в старые бушлаты, пропитанные запахами эпоксидки, влажного дерева и машинного масла, на шатких пластмассовых стульчиках, подрезанных нашими персонажами где-то в летнем кафешке под шумок осеннего свертывания, с неизменной ледяной согревающей жидкостью и скудной едой, которая и не банальная еда вовсе, а гордая закуска. Картину довершали разбросанные детали машины, инструменты, сам автомобиль, беспомощно повисший на подпорках, без передних колес и темное небо над головой, нависающее, будто мост. Редкие звезды создавали впечатление фонарей на нем, таких же далеких, как и жизнь, которая текла между ними.

Я пел, негромко звучала гитара. Нет, не зря ее форма схожа с формой женщины — она дарит то тепло и ласку, ту нежность, которой ждешь от любимой, но боишься попросить напрямую. Отвечая на прикосновения пальцев именно так, как тебе в этот момент жизненно необходимо, до краев заполняя собой открытую навстречу душу, бросая то в жар, то пуская мурашки по коже делает гитара жизнь осмысленной. Каждая песня как одна маленькая жизнь, каждая струна, как нить судьбы: мало ли за какую дернешь… Я пел, я жил, я вдыхал и выдыхал, я смотрел и видел, я слушал и слышал. Мое я собралось со всех моих личностей в одном месте и рождалось заново вместе с песней. Оно вырывалось наружу паром изо рта — это кипел мой внутренний мир, стерилизуя те острова и континеты, которые оказались загажены, засижены, залапаны. Я пел много, пел досыта. Наверно, нью-йоркские бомжи испытывают такое же чувство сытости, забравшись в бесхозный продуктовый склад, какое испытывал я в тот вечер.

Уже из дома, глянув в окошко на то место где мы сидели, я увидел угольки костра, которые зарывались в пепел, устраиваясь на ночь. Точь в точь, как моя душа, такая же раскаленная, яркая, обжигающая и такая же беззащитная.

Параллельный мир

Лес стоял тихий, величавый. Он прожил еще одну жизнь, длинною в год, и теперь отходит на заслуженный покой, умудренный, спокойный. Как старец, что крепок еще телом и умом, но уже отошедший от круговерти страстей, заменив ее неторопливой рассудительностью. Лес был разнообразен, словно знания эрудированного человека. И показывал он грани своего многообразия не сразу. Вот темный ельник переплетением лап, казалось, скрывает какую-то истину, которая хоть и лежит на поверхности, но добраться до которой возможно лишь через колючки опыта. А вот березы, обнажая пошлые вены черных ветвей, заставляют стыдливо отводить глаза, будто бы голивудская звезда явилась миру без макияжа — и противно, и интересно. Заросли орешника представляют тесносплетение живой и мертвой материи, что не разобрать, где сухой ствол, а в котором еще течет жизнь. Этот естественный конгломерат очень похож на карьеристов, которые готовы лезть вверх через своих же собратьев, выезжая на чужих плечах.

Осенний лес скрывает в своей глубине массу образов. Есть удивительные, есть восхитительные, есть загадочные и отвратительные. Как общение с человеком раскрывает все новые и новые его стороны, так и дорога среди леса дарит нам богатство этого микрокосма. Вот справа кленовая опушка, залитая золотым свечением. Наверное, старый соленый Флинт развесил свое золото на ветвях деревьев и теперь стучит по стволу своей деревянной ногой и золотой дождь льется сверху, эдакое примитивное воплощение мечты о мане небесной. Но веселым шуршанием встречают клены мои мысли. Нет, нет, они совсем не такие. В них нет алчного блеска денег и богатств, их формы далеки от банальных форм монет, они не засалены руками и жадными взорами. Их золото подобно золотым чувствам влюбленных. В них есть и этот карнавал эмоций, что бушует в кленовом листопаде, в них тихий интимный шорох опавшей листвы под ногами, эти добрые глупости на ушко, в них сияние, которое видно издалека, оно озаряет все дерева вокруг, как озаряют серых людей теплотою душевной искренно любящие друг друга Человеки. Они самые богатые люди в мире, у них всегда есть, что подарить друг другу. Их богатство — истинное, как истинно золото клена.

Стоит направить взгляд и по другу сторону дороги. Где тот водопад, вихрь, таинственные намеки, загадочные взгляды, искры света, блеск, свечение? Перед нами настоящая аристократка. О, эта дама прожила длинную, долгую жизнь. Весь плебс уже стоит без листьев, в лучшем случае прикрывая бесстыдство чахлым сухим китайским ширпотребом, а она до сих пор наводит свой зеленый макияж. Пускай это зелень тусклая, с оттенками бурого, но она достойна уважения уже за то, что не сдается натиску времени, она следит за собой, за тем впечатлением, которое она должна произвести на вас. И ничего, что злючая крапива торчит искореженными черными будыльями, словно трубы на пепелище, — проведи по ним рукой и в нее воткнутся все еще острые иголочки — да, да, наша миссис всегда была остра на язычок. И ничего, что малинник, благоухающий так недавно ароматом перезревших ягод, теперь напоминает сгусток колючей проволоки — он так похож на судьбу этой леди, такую сложную, состоящую из огромного количества переплетений, воспоминаний — пойди, продерись сквозь них. Под этими зелеными деревами снисходит покой. Даже ветер благоговейно замедляет свой бег перед их макушками, чтобы ненароком не сбить с них эти последние остатки роскоши, то нехитрое достоинство. Так записной остряк высшего общества боится ненароком задеть тему парика на голове всеми уважаемой хозяйки.

И стоят эти два характера, две противоположности друг напротив друга, разделенные узенькой дорожкой. Наверное, это бабушка и внучка, которая выросла. У нее свой путь, у нее свои взгляды на мир, на жизнь, у нее другое времяисчисление — они разделены этой дорогой судьбы. Но нет ничего теплее и нежнее тех стареньких, морщинистых рук, от которых пахнет чуть-чуть валокордином и сильно-сильно домашними пирожками. И передают клены с ветром-почтальоном свои искрящиеся подарки-листочки — именно их чистым светом наполняются дома наших бабушек, когда мы забегаем в гости. В дни одиночества, разложив по одной на своей полинявшей, застиранной, с пятнышками наших детских проказ скатерти, разглядывает бабушка старые фотографии, а лесная аристократка подбрасывает кленовые листья, переносит их от одной зеленой заплатки до другой, словно переставляя в сотый раз на полке серванта поделки своих внучков.

Я ехал по дороге вдоль этих островков, вдоль этих залов кинотеатра на открытом воздухе, где непрерывно крутят документальное кино, а передо мной в воздухе, прямо над дорогой кружилось множество листочков. Эдакие лесные светлячки майской ночью. Буквально миг — я проехал сквозь них с сухим шорохом. Как дверная занавеска из бамбуковых палочек, они расступились, выпустили меня и закрыли вход в этот мир. Зачем фантасты придумывают параллельный мир? Он же рядом, стоит только зайти в лес, вдохнуть полной грудью несколько раз, закрыть и открыть глаза.

История одной крыши

Из окна была видна длинная двускатная крыша. Один скат она выставила мне напоказ, хвастаясь свежей краской, а другой спрятала от моего взора. Я думаю, что если бы не физические законы, то она бы похвасталась и другим скатом, но пока ей пришлось довольствоваться только одним. Крыша тянулась от одного края окна до другого и, казалось, что эта крыша так и тянется до самого горизонта, как Великая Китайская Стена. Слева горделиво ввинчивала в небо свою плоскую голову на длинной прямоугольной шее многоэтажка, пытаясь надменно возвышаться над моей крышей, но та в своем философском покое ее игнорировала, так что через небольшое количество времени это длинное спесивое существо стало похоже на трубу на моей крыше, такую пузатую, надутую, обиженную трубу.

Практически на самом гребне моей крыши и прямо посередине стоял столбик от которого расходились в три стороны связки электрических проводов. Их было много и расходились они по почти перпендикулярными друг другу направлениями. У меня сразу всплыла в памяти картинка из учебника геометрии — три прямые, описывающие фундаментальный закон трехмерного пространства. И в самом деле: на фоне неба, на фоне этой затягивающей глади и пустоты — такой незыблемый закон, переплетение энергии, материи и человеческого гения.

На самой верхушке мачты сидел ворон. Он хорошо выделялся на фоне темно-синего неба с оттенками багрянца, как будто ему было за что-то немножко стыдно. А когда ветер проносил по нему тяжелые свинцовые облака, похожие на кляксы жира на газете, в которую заворачивали селедку, то было понятно, что это настоящий черный ворон — ибо в ту черную дырку, которую он прожигал свом силуэтом на облаке можно было запихнуть парочку космических кораблей и там осталось бы место еще и для летающей тарелки. Он сидел с таким важным видом, что был похож на Самого Главного, который сидит в центре коммуникационной паутины, принимает информацию и отдает приказы. Ветер гнал облака и топорщил вороньи перья, поэтому он периодически потряхивал какой-либо частью своего тельца, приводя в порядок жесткий мундир. А я видел в этом, как он крылом отдает кому-то указание, согласно кивает кому-то головой или нетерпеливо перебирает лапками, грозя кому-то. И провода несут его жесты, несут его приказы куда-то далеко-далеко, гудя от натуги и осознания важности возложенной на них миссии.

А я сидел внутри класса и смотрел в окно. И мне казалось, что я сижу в каком-то hi-tec-овском звездолете — здесь яркий электрический свет, мебель со стремительными очертаниями, яркая одежда и смесь запахов, которые так далеки от запахов природы. А за окном, за иллюминатором — другой мир. Он живет по своим законам, которые пришельцам не понять. Он обходится безо всех тех знаний, которыми так гордится и кичится человек, он не обременяет себя лишними эмоциями и переживаниями. Он настолько гармоничен, насколько прост. И мы поэтому боимся его, как могли бы бояться коcмонавты, впервые увидавшие внеземную цивилизацию.

Ворон улетел. Он покружил еще какое-то время над своим командным пунктом и полетел дальше, к другому пункту, командовать другими мирами. А я остался. И вновь стал послушно вникать в полиморфизм и инкапсуляцию, рассуждать о достоинствах и недостатках функциональной и агоритмической декомпозиции, а из окна была видна длинная двускатная крыша

Одним обычным утром

Галстук на шею, часы на руку, телефон в карман, взгляд в зеркало, ключ в замок, поворот, еще один, последний пролет лестницы, дверь, кнопка домофона, протяжный писк и… Солнце! Огромный солнечный диск висел прямо перед моими глазами. На нем переливались яркие оранжевые волны, по краям отрывались и улетали в никуда красные всполохи, а лучи рассекали утреннюю дымку такими неестественно ровными линиями, что возникало ощущение человеческого вмешательства: как мягкая и гармоничная природа могла так ровно и остро огранить туман? Лишь человек с его неизменной тягой ко всему до идеального правильному на такое способен!

Но нет, природа настолько сильна и многообразна, что сама может преобразовывать поделки рук человеческих в свои образы. Автомобили, выползающие из тумана, были ужасно похожи на зверушек. Вот, фыркая, сосредоточенно прошел серый ежик, вот какой-то черный и стремительный хищник одним прыжком обогнал робко жмущегося к обочине дороги зайца, зеленого то ли от страха, то ли от стремления угнаться за модой, и помчался вперед, видимо, сочтя эту добычу не под стать своему статусу. «…Человеческой каши нажравшийся боров автобус живот волочит…». Неужели Ланцберг писал эти строки погожим осенним утром?

Я выдохнул — оказывается, все то время, что я разглядывал этот неожиданный подарок, я боялся дышать, чтобы не вспугнуть, наверное. Струйки пара, бесформенного пара, потекли навстречу острым иголкам солнечных лучиков, на глазах становясь стройными, ровными, гладкими. Они словно здоровались с солнышком и оно принимало их в свою компанию.

Я шел по улице и улыбался прохожим так же, как и солнце улыбалось мне. Ведь с каждым моим вдохом и выдохом я получал его частичку, а оно принимала частичку меня. И мне было тепло-тепло, так, как бывает тепло рядом с любимым человеком. А может быть, наше солнышко как раз и состоит из частичек тех людей, которые его любят?

Женщина и море

Ах, женщины , как вы не постоянны! То умираете без комплиментов, то скептис настолько силен, что не оставляет мужчинам никаких шансов… А мы, бедные, несчастные, верно и преданно исполняем ваши капризы, улавливая флюиды ежеминутных перемен настроения.

Женщина сродни морю: сначал вал, глубокий, сильный — он сама жизнь, энергия. Ей нет преград, она всесильна и всевластна! Она с ревом бросает на берег то что попадает в ее цепкие объятья. Но и сама, нахлынув, растекается, переливаясь на солнце, отбрасывая яркие блики на прибрежные скалы. И остается только пена, которая растворяется от малейшего дуновения ветерка, это вечного озорника и буяна, веселого мальчишки. Но не успеет он сдуть эти остатки спеси, как их подхватит новый вал, примет к себе и брызнув в лицо ветру соленым смехом вновь понесется к брегу, раскидывая все на своем пути… А мужчина — это рыбак, который пускается в путь на свое лодочке. Его жизнь целиком зависит от этого моря — если подарит оно богатый улов, то будет он сыт и согрет, если не — то остынет его сердце. Он может довериться морю, сделать плот. Может позвать на помощь ветер и идти наперекор волне, рассекая форштевнем упрямую плоть морскую. Он может построить мол и отгородить себе бухточку в которой будет всегда спокойная прозрачная вода. Но в любом случае остается самый прекрасный и счастливый миг, когда обнаженное тело погружается в соленую, горьковатую воду, когда море принимает в свои объятья того, кто живет этим морем, когда ласкает или наоборот, с силой возносит на гребень. Легкое покачивание, яростный бег, мягкое шипение — и вот он снова на берегу, верер сушит его кожу, срывая последние остатки влаги.. И луна начинает свой разбег по водной глади, чертя сотням тысяч людей одну единую дорожку — дорожку любви. И естественно, что эта дорожка пролегает по морю — и только по нему. Ведь без женщины нет любви. Море красиво всегда — каждый найдет в нем то, что ему по душе, что проникает в самые сокровенные уголки его сердца. Как и женщина. Она всегда красива! Ведь женщина — это любовь! Женщина — это море!

 

top